После покушения — после того как я умер и зачем-то ожил — я окончательно понял, что люблю проклятых.
Люблю лишённых права на рай.
Это мои родные люди, и я всю жизнь думаю о них.
О них особенно болит моё сердце.
Я перебираю всех тех, кем был увлечён временно или пожизненно, и всякий раз нахожу одно и то же.
Из всех древнерусских князей в раннем детстве более всего я почему-то любил Святослава — язычника, дерзкого хищника, поперечника матери своей.
Подростком я читал всё, что написано на русском языке о смутьянах: Болотников, Разин, Кондратий Булавин, Игнатий Некрасов, Салават Юлаев и Пугачёв значили для меня больше, чем все эти мушкетёры, все эти сыщики с Бейкер-стрит.
Старица Алёна была мне несравненно интереснее и понятнее Жанны д'Арк.
С детства я болею Есениным с его неотступной тягой к суициду, с его исповедью пугачёвского подельника Хлопуши, с его бесконечной болью, которой нет и не будет конца.
Любимым моим писателем был сначала Аркадий Гайдар с его «мне снились люди, убитые мной в детстве», а следом я набрёл на томик военных рассказов Всеволода Гаршина — и заболел им, его судьбой. Гаршин был солдатом. Ещё он был самоубийцей. Ещё он был сумасшедшим.
При всём том, что во мне никогда, ни при каких обстоятельствах не было тяги к суициду: я всегда не просто любил — я обожал жизнь, она всегда приносила мне одно счастье и ничего, кроме счастья. Да и тяги к насилию у меня тоже не было никакой, но сколько себя помню, я любил войну и людей войны, даже ещё не зная их, не встретив их.
Я любил бандита Котовского более всех революционных героев; а ещё — Махно.
Я болел и болею о Ленине, я очень много думал о Сталине, о Дзержинском. В какую тьму забрели все они по дороге к огромному свету, думаю я, в какой точке и кто остановил их и какое слово они услышали первым.
Я люблю проклятых.
Меня волнует и влечёт судьба Аввакума.
Я всегда был на стороне тех монахов Соловецкого монастыря, что подняли бунт и сидели в осаде, пока стрельцы Алексея Михайловича, ведомые изменником, не проникли в монастырь и не забили их камнями.
Отлучённого от церкви Толстого я всегда любил несравненно больше Достоевского — при всём том, что с Достоевским я согласен почти всегда, а с Толстым — почти никогда.
Я люблю Блока, который обратил себя в чистый дух и чёрный прах ещё при жизни, и, думая о его смерти, я вижу, как он погружается в какой-то словно бы лёд. Потому что ещё при жизни он смотрел из-подо льда.
Я люблю лишённых оправдания.
Я написал книгу «Обитель», где тоже есть проклятый персонаж — чекист Фёдор Эйхманс, и я по сей день разглядываю его фотографии, гадая о его жуткой судьбе так, словно и с ним тоже, как со многими, с почти всеми названными выше, меня связывает неизвестная мне родовая, болезненная связь.
Я написал роман «Санькя» о проклятых бунтовщиках.
Я написал несколько книг о проклятых ополченцах, где так и не сказал несколько вещей, которые я знаю про Арсена Моторолу, про Сашу Злого, про Батю Захарченко, которых я узнал и полюбил в конечном итоге за то, что собственное право на рай было однажды выброшено ими как скомканный билет в кино, которого они не увидят, потому что у них нашлись в тот вечер другие неотложные дела.
Я жал руку человеку, который сам себя заранее объявил проклятым и знал про своё лучшее место в аду заранее. Мы почти уже стали товарищами, но тут его нагнало проклятье, и он погиб. Его, конечно же, звали Евгений, а фамилия его была Пригожин. В этом тоже то ли таилась странная ирония, то ли торчал из-под полы жуткий намёк, потому что «гожий» и «лепый» — это синонимы. И по паспорту я — Евгений, хоть и, путая следы, именовался всю жизнь Захаром.
Путая следы, я всё шёл куда-то, пока не пришёл к тому месту, где выгорело всё во мне и вокруг меня и где я, открыв глаза и вернувшись на белый свет, окончательно понял, кого я люблю.
Я люблю поперечных. Люблю приговорённых.
Я люблю поэта Бориса Рыжего, ещё одного самоубийцу, за то, как он походя обмолвился, что «изгородь ада / по-мальчишески» перемахнёт.
Я не люблю навязчиво образцовое и жирно позолоченное; я не терплю охранительство и докучливую правильность.
Я не люблю сидеть под иконами, делая вид, что все святые — за меня.
Я не знаю, за кого они.
Я люблю эту вот воплощённую в живых людях муку, за которой почти не угадывается свет.
Но я хочу его увидеть.
Я люблю тех, кого хотел бы, но не смогу отмолить.
Кто я такой, какое у меня право. Никто, никакого.
Ну и что.
Точка зрения автора может не совпадать с позицией редакции.